Массарик сумел создать целую разведывательную сеть, которая не только собирала чисто военные сведения о передвижениях германских и австрийских войск, но и вела серьезную работу по укреплению славянской солидарности, разложению чешских полков, умело применяя для этого русские листовки, разбрасываемые на фронте русскими аэропланами.

Когда Филимон закончил свой рассказ о Массарике, краткое оживление его снова сменилось глухой печалью.

— Филимон, друг мой! — заглянул ему в глаза Алексей. — Что с тобой творится?! Ты словно заболел! Может быть, мы переправим тебя через Румынию, где фронт еще не установился, в Россию и ты сможешь отдохнуть в Крыму? Увидишь свою жену!.. За тобой же пока не охотятся!

— Не беспокойся, брат мой! — с тяжелым вздохом ответил Стечишин. — Я не устал и не болен… Я подавлен тем, что увидел в двух концентрационных лагерях… Это дьявольская выдумка австрийцев — создать невыносимый ад на земле для людей, которые виновны только в том, что считают себя русскими и говорят на русском языке…

До Соколова и раньше доходили слухи, что власти Австро-Венгрии интернировали, словно военнопленных, собственных подданных-русинов, живших на Галичине, в Буковине и Карпатской Руси. По государственной логике Австрии, вся верная национальным традициям, сознательная часть русского населения Прикарпатья была сразу же объявлена «изменниками» и «шпионами», «русофилами» и «пособниками русской армии». С первых дней военных действий тех русин, кто осмеливался признавать себя русским, употреблял русский язык, хвалил Россию, — арестовывали, сажали в тюрьмы, а иногда и убивали без суда и следствия. Австро-венгерские войска начали свои зверства еще тогда, когда под ударами русских войск отступали из Галиции. Теперь же, после Горлицкого прорыва и обратного завоевания Лемковщины, как назывались районы Прикарпатья, населенные лемками или русинами, наступил второй акт драмы.

Священников, благословлявших русские войска, освободившие Галичину, австрийские военные власти теперь приговаривали к смерти. Крестьян, «виновных» в том, что они продали корову или пару свиней русскому интендантству, — тащили на виселицу. Интеллигентов, руководивших просветительными кружками и обществами, бросали в заключение…

Проглотив комок горечи, Филимон Стечишин, уроженец Галицийской Руси, поведал Алексею галицийскую Голгофу.

— Еще не раздались первые выстрелы на поле брани, еще война фактически не успела начаться, как австрийцы стали сгонять сотни и тысячи русин в тюрьмы со всех уголков Прикарпатья… — Спазм перехватил ему горло, и Стечишину пришлось сделать глоток вина, чтобы продолжать.

— Виселицами уставлены села и города Галичины, трупы расстрелянных запрещено убирать и хоронить, ее лучшие сыны — в тюрьмах и концентрационных лагерях… Сначала австрийцы сажали всех русин, арестованных по доносам мазепинцев, в крепость Терезин — отсюда это будет верстах в сорока, — махнул рукой в сторону северо-запада Филимон. — В старых кавалерийских казармах, на соломе, кишащей вшами, разместили австрийцы русинскую интеллигенцию — врачей, адвокатов, священников, чиновников, студентов. Крестьян побросали в казематы и конюшни. В первое время кормили еще сносно и разрешали прикупать что-то за свой счет в кантине. Потом режим ужесточился. Единственно, что помогает многим арестантам сохранять жизнь, — это участие в их судьбе окружающего чешского населения. Среди истинных славян, кто от души помогает узникам, две благородные чешские женщины — госпожи Анна Лаубе и Юлия Куглер…

Стечишин горестно помолчал, на его глазах появились слезы.

— Ах, Алекс! Еще страшнее, чем Терезин, другой концлагерь — Талергоф под Грацем в собственно Австрии. Там такие жестокие порядки, что люди умирают сотнями, голодают, гниют заживо в эпидемиях сыпного тифа и дизентерии… Только в марте умерли 1350 заключенных… Русины назвали его «Долиной смерти». Это дикое варварство цивилизованных австрийцев! Принудительные работы, вопиющая грязь, мириады вшей, полное отсутствие врачебной помощи и лекарств!

Алекс! Что же творится на белом свете! Где же бог? Почему он не остановит этот ужас?!. — глухо закончил рассказ Стечишин.

Соколов молчал, подавленный рассказом старого русина. Он представлял себе ужасы австрийской тюрьмы, просидев несколько месяцев в Новой Белой Башне в Праге. Правда, ему «повезло» в том, что его тюрьма находилась в столице Чехии и благодаря чехам-служителям режим в ней был более человечным. Но он содрогнулся, мысленно ощутив прикосновение к телу прелой соломы, шевелящейся от движения паразитов.

— Сколько же лет еще будет продолжаться это убийство? — обхватил голову руками Филимон и словно при острой зубной боли закачался в кресле.

Ясный свет дня померк и для Алексея. Мирная Лаба, катившая свои струи на север, к Терезину, широкая цветущая долина сразу потеряли всю прелесть и краски. Ибо совсем рядом, в нескольких десятках километров от мирного и солнечного Мельника, томились и страдали люди только за то, что гордо говорили в лицо австрийским жандармам: «Мы — русские и родной язык — русский!»

62. Барановичи, июнь 1915 года

Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич истово молился о даровании победы православному воинству. Он стоял на коленях перед иконами, занимавшими почти все стены спального отделения его салон-вагона, вдыхал аромат горящего лампадного масла, елея, старых досок. Слезы умиления и надежды текли по лицу великого князя, благость и умиротворение нисходили на верховного главнокомандующего.

Неслышно отворилась дверь. В спальню-часовню проскользнул тенью протопресвитер российской армии отец Георгий Шавельский. Черный как смоль, в черной поповской сутане, он неслышно опустился на ковер рядом с великим князем и молитвенно сложил руки на груди.

Николай Николаевич скосил красный заплаканный глаз на отца Георгия и понял, что хитрому царедворцу не терпится рассказать что-то чрезвычайно важное. Надушенным платком главнокомандующий утер слезы, промокнул бороду и усы и легко поднялся с колен. Отец Георгий встал тоже и поклонился Николаю Николаевичу.

— Ваше высочество, из Петрограда прибыл к вам министр земледелия Кривошеин. Как вы знаете, из всех министров он ближе всех стоит к общественности, любим ею и всегда готов действовать в духе, который разделяет и Дума…

Великий князь помнил этого короткошеего, что и определило, видимо, когда-то фамилию предков, хитрого и пронырливого статс-секретаря, про которого ходили слухи, что он вертит престарелым Горемыкиным и выступает фактически премьер-министром.

— А с чем пожаловал Кривошеин? — не удержался от вопроса великий князь.

— Он просил принять его, ваше высочество, по деликатному вопросу… — По выражению лица отца Георгия Николай Николаевич понял, что Шавельский что-то знает, но не желает опередить гостя.

— Скажи адъютанту, чтобы впустил его в кабинет! — приказал великий князь. — А что ты знаешь еще о нем?

— Когда он заведовал переселенческим департаментом, то стал очень близок к Горемыкину… — вкрадчиво напомнил поп-царедворец. — Иван Логгинович исполнял тогда должность управляющего министерством внутренних дел…

— А-а! — многозначительно протянул великий князь. — Понятно, почему он теперь главное лицо в Совете министров…

— Кривошеин в силу своих родственных связей весьма близок московскому купечеству и промышленникам. Он женат на одной из сестер текстильных фабрикантов Морозовых… Весьма близок к англичанам. Бьюкенен его большой друг, и он частенько ездит обедать в английское посольство…

— Спасибо, отец Георгий, — ласково поблагодарил Николай Николаевич своего осведомителя и духовника.

Протопресвитер армии вышел вместе с главнокомандующим из спальни-молельной. Но он повернул через другую дверь прочь из вагона, а Николай Николаевич, изобразив на лице важность, вступил в кабинет. Министр земледелия, «серый кардинал» премьера, уже дожидался главнокомандующего, стоя у дверей. При виде великого князя Кривошеин склонился в глубоком поклоне.